К.филол.н.
Леонтьева А.Ю.
Северо-Казахстанский
государственный университет им. М. Козыбаева
Мифологема «кот» в
поэзии О.Э. Мандельштама
… Филин ухнет, чёрный кот ощетинится…
М.И. Цветаева
О.Э. Мандельштам в статье «О природе слова»
(1922) ищет «полноты жизни, органической целостности и деятельного равновесия»
[1, т. 2, с. 69]. В его художественном мире интертекстуальные связи органично
сопрягают культурные и народные мифологические пласты. Наряду с культурным
«европейским мифом» [1, т. 2, с. 90] акмеист на протяжении всего творческого
пути осваивает языческие формы древнего мировоззрения. Особая роль в наследии
поэта отводится зоологическим мифологемам. Наша цель – проанализировать
функционирование мифологемы «кот» («кошка», «котёнок») в поэзии О.Э.
Мандельштама.
Впервые лексема «кот» появляется в
сатирическом гротесковом сонете коллективного авторства «Пастораль» (1912) как
часть каламбура: «Со стула встал и прочь пошел Коган, // Сказав: ''Доклад сегодня был поган!'' / Увы,
то не доклад, а кота клизма, / Известного под кличкой романтизма!» [1, т. 1, с.
345]. «Пастораль» высмеивает процесс «заседания Общего собрания
Неофилологического общества при Санкт-Петербургском университете» [1, т. 1, с. 718]. Из участников
заседания в сонете упоминаются философ Э.Л. Радлов, который «выступил «с
возражениями» на доклад Ф.А. Брауна, приват-доценты Е.В. Аничков и П.С. Коган [1, т. 1, с. 718]. Именно П.С. Коган
даёт гротескную характеристику докладу Ф.А. Брауна «Эволюция романтической
теории» - «кота клизма». Характеристика «кота клизма» ([кʌтá кл'и́змъ]) представляет собой каламбур на основе
созвучия с катаклизмом ([кътʌкл'и́змъ]). Катаклизм – «резкий перелом, разрушительный
переворот (в природе, обществе)» [2, с. 236].
Негативная семантика каламбура
соответствует символике кота. Кот (кошка) – амбивалентный символ, на позитивном
уровне – «воплощение красоты, грациозности, независимости, ловкости и
неуязвимости» [3, с. 194]. Негативный уровень символики связан с такими качествами,
как «похотливость, хитрость и злость» [3, с. 194]. Как видим, О.Э. Мандельштам
и в раннем коллективном сонете следует мифологической традиции, помещая лексему
«кот» в негативный эмоционально-экспрессивный контекст.
Завершением комической традиции становится
пародийный дистих, посвящённый выходцу из казахских степей Павлу Васильеву:
«Мяукнул конь и кот заржал - / Казак еврею подражал» (1932) [1, т. 1, с. 330].
Алогичная пародия предполагает амбивалентное прочтение – как абсурдность мысли
о влиянии акмеиста на поэта прииртышского казачества и как признание этого
влияния в силу поликультурной природы обоих поэтов.
Следующий этап освоения мифологемы –
стихотворение «На луне не растёт…» (1914): «На луне не растёт / Ни одной
былинки, / На луне весь народ / Делает корзинки - / Из соломы плетёт / Лёгкие
корзинки» [1, т. 1, с. 73]. В
рукописном варианте стихотворения мифологема «кот» предстаёт в уменьшительной
детской ипостаси: «Захватите с собой / Молока котёнку - / Земляники лесной - /
Зонтик - и гребёнку...» [1, т. 1, с. 443]. Котёнок и молоко составляют единый
образ детства, беспомощности и заботы. Молоко в контексте детства - «первая
дарующая силу пища человека и млекопитающих животных… Его нередко связывали с
силами Луны и при случае ему приписывали способность гасить ''относящийся к
мужскому роду'' огонь от молнии» [4, с. 171].
Связь мифологем котёнка и молока с
пространством Луны формирует онтологический хронотоп О.Э. Мандельштама. Акмеист
сопрягает символ ребёнка со временем вечности и топосом бесконечного Космоса:
«И там, где сцепились бирюльки, / Ребёнок молчанье хранит - / Большая вселенная
в люльке / У маленькой вечности спит» («Восьмистишия-10», 1933) [1, т. 1, с.
187]. Любое дитя – человека и животного – символизирует начало жизни и
сопрягается акмеистом с универсальным космическим хронотопом вечности и
бесконечности. О.Э. Мандельштам считает, что «обменяться сигналами с Марсом –
конечно, не фантазируя, - задача, достойная лирического поэта» («О
собеседнике», 1913) [1, т. 2, с. 12]. Котёнок на Луне в рукописном варианте
стихотворения космическую связь обеспечивает.
Уменьшительный вариант
мифологемы «кот» в стихотворении «Язык булыжника мне голубя понятней…» (1923)
тоже сопрягается со временем: «Здесь клички месяцам давали, как котятам, / А
молоко и кровь давали нежным львятам» [1, т. 1, с. 136]. О.Э. Мандельштам
подразумевает «декретированное в 1793
г. изменение названий месяцев» [1, т. 1, с. 586] в революционном календаре
Франции. Сравнительный оборот с tertium
comparationis «клички» зоологизирует обозначаемое «месяцы», т. к. кличка – это
«имя домашнего животного» (в данном случае – обозначающее «котята») или
«прозвище (шутливое, конспиративное и т. п.)» [2, с. 243]. Основанием сравнения
«кличек» месяцев и котят являются внешние факторы – во французском
революционном календаре названия временных циклов мотивированы видами трудовой
деятельности или погодно-природными особенностями. Например, вандемьер – месяц
сбора винограда, жерминаль – прорастания, термидор – жары. Благодаря «детскому»
варианту мифологемы «котята» поэт олицетворяет революционную эпоху и показывает
её гибель через обречённость котят и львят – детёнышей семейства кошачьих: «А
подрастут они - то разве года два / Держалась на плечах большая голова!» [1, т.
1, с. 136].
Последний раз уменьшительная форма
мифологемы «кот» появляется в черновике стихотворения 1934 г. на смерть Андрея
Белого «Голубые глаза и горячая лобная кость…». В нормативном тексте четвёртый
дистих включает перечисление особенностей поэтики младосимволиста: «Как снежок,
на Москве заводил кавардак гоголёк, - / Непонятен-понятен, невнятен, запутан,
легóк…» [1, т. 1, с. 191]. В черновом варианте
уменьшительно-ласкательная форма «котенька» сопряжена с мотивами смерти и
слова: «Так сложился слагался и так не сложившись ушел / Гоголёк или гоголь иль
котенька или глагол» (Пунктуация О.Э. Мандельштама. – Авт.) [1, т. 1, с. 486]. Синонимы слова «котенька» - «котёнок» и
«котик». Они вызывают ассоциацию с
лирической повестью Андрея Белого «Котик Летаев» (1915), где «Котик» -
уменьшительно-ласкательная форма имени «Николай». В динамике уменьшительной
формы мифологемы «кот» О.Э. Мандельштам воссоздаёт исторический путь к
разрушению и смерти в поэзии 1920-х – начала 1930-х годов.
В первой половине 1920-х
- 1930-м г.г. О.Э. Мандельштам использует женскую форму мифологемы – «кошка»:
«По мнению психологов, кошка ''типично женское животное'' (Э. Эппли), животное
ночи, ''а корни женщины, как известно, глубже уходят в тёмную, неясную сторону
жизни, чем у обычного, наделённого чувствами мужчины''…» [4, с. 131]. Стоит
отметить, что ночь – достаточно частый колорит мандельштамовской лирики начала
1920-х – начала 1930-х г.г. В черновой вариант стихотворения «Жизнь упала, как
зарница…» (1924) поэт включает элемент древнего мировоззрения – лёгкость превращения:
«Разве кошка, встрепенувшись, / Чёрным зайцем обернувшись, / Вдруг простёгивает
путь, / Исчезая где-нибудь» [1, т. 1, с. 304]. В европейской мифологии
принимают «кошек за ведьм, а котов – за оборотней и прислужников самого Сатаны»
[3, с. 196]. Кошка «простёгивает путь» в иной мир – «заресничную страну», где
лирический герой надеется обрести любовь и гармонию: «Есть за куколем дворцовым
/ И за кипенем садовым / Заресничная страна - / Там ты будешь мне жена» [1, т.
1, с. 304].
Важный семантический пласт мифологемы
«кошка» обусловлен эпитетом «дикая». В стихотворениях «В Петербурге мы сойдёмся
снова…» (1920), «Колючая речь Араратской долины…» (1930) и «Дикая кошка –
армянская речь…» (1930) доминирующий смысловой пласт эпитета – «злой»,
«враждебный». Сравнение Петербурга с кошкой визуально опирается на знаменитые
мосты: «Дикой кошкой горбится столица, / На мосту патруль стоит, / Только злой
мотор во мгле промчится / И кукушкой прокричит» [1, т. 1, с. 111]. Сравнение
машины с кукушкой обусловлено тем, что «только эта жизнерадостная птаха точно
знает, сколько человеку осталось жить» [3, с. 508]. Отмеренной человеческой
жизни соответствует контекст «чёрного бархата советской ночи, бархата всемирной
пустоты», мифологема ночного солнца – солнца мира мёртвых. Актуализируется
символика кошки как «существа, находящегося в союзе с силами тьмы» [4, с. 130].
Однако в лирике 1920
года ещё сохраняется установка на спасительную силу культуры и поэзии: «За
блаженное, бессмысленное слово / Я в ночи советской помолюсь», «И бессмертных
роз огромный ворох / У Киприды на руках», «Где-то хоры сладкие Орфея / И родные
тёмные зрачки» [1, т. 1, с. 111]. Но в лирике 1930-го года образ речи
становится враждебным, агрессивным: «Колючая речь Араратской долины, / Дикая
кошка - армянская речь, / Хищный язык городов глинобитных, / Речь голодающих
кирпичей» [1, т. 1, с. 151]. Поэт размышляет о космическом духовном голоде:
«Говорят, что причина революции - голод в междупланетных пространствах. Нужно
рассыпать пшеницу по эфиру» («Слово и культура», 1921) [1, т. 2, с. 54]. В
1930-м году «рассыпать пшеницу по эфиру» некому. Метафоры «хищный язык городов»
и «голодная речь» связаны с разрушением коммуникации, которое приобретает
космический масштаб благодаря бинарной оппозиции «слепого неба» и кровавой
глиняной книги: «А близорукое шахское небо - / Слепорождённая бирюза - / Всё не
прочтет пустотелую книгу / Чёрной кровью запекшихся глин» [1, т. 1, с. 151].
Разрушение коммуникации
и речи раскрывается в мотиве болезни: «Дикая кошка - армянская речь / Мучит
меня и царапает ухо. / Хоть на постели горбатой прилечь - / О, лихорадка, о,
злая моруха!» [1, т. 1, с. 151]. Средством характеристики эпохи становится
расчеловечение, приводящее к утрате права на культурную память: «Были мы люди,
а стали людьё, / И суждено - по какому разряду? - / Нам роковое в груди колотьё
/ Да эрзерумская кисть винограду» [1, т. 1, с. 152]. Люди и звери
взаимозамещаются: «И по-звериному воет людьё, / И по-людски куролесит зверьё…»
[1, т. 1, с. 152]. Мифологема «кошка» с её оборотничеством в лирике 1930-го
года указывает на опасность окончательной
дегуманизации, на трансформацию «людья» в «зверьё».
Жестокой эпохе в
стихотворении «За Паганини длиннопалым…» (1935) противостоит музыка: «Девчонка,
выскочка, гордячка, / Чей звук широк, как Енисей, / Утешь меня игрой своей - /
На голове твоей, полячка, / Марины Мнишек холм кудрей, / Смычок твой мнителен,
скрипачка» [1, т. 1, с. 205]. Скрипачка Галина Баринова силой темперамента
отождествляется с Мариной Цветаевой, а творчество музыкальное – с поэтическим.
И «кошачья» деталь помогает акмеисту подчеркнуть творческое кредо: «Играй же на
разрыв аорты, / С кошачьей головой во рту!» [1, т. 1, с. 205]. Основа
экспрессивного образа «кошачьей головы
во рту», во-первых, визуальная – восприятие резного грифа скрипки во время
игры, во-вторых – воспоминание о Марине Цветаевой, целовавшей котёнка.
Последний раз мифологема
«кот» появляется в стихотворении 1936 года («Воронежские тетради»): «Оттого все
неудачи, / Что я вижу пред собой / Ростовщичий глаз кошачий - / Внук он зелени
стоячей / И купец воды морской» [1, т. 1, с. 215]. Сравнение с ростовщиком и
купцом, торговцами, актуализирует мифологическое значение обмана: «Кошачий
глаз, изменяющийся в соответствии с падающим на него светом, считался обманчивым…»
[4, с. 130]. О.Э. Мандельштам завершает освоение мифологемы, обращаясь к
языческой традиции: «…для большинства европейцев, арабов и японцев чёрная кошка
– предвестник беды» [3, с. 196]. Кошачий облик имеет внехудожественную основу –
это кот Н.Е. Штемпель, с которым поэт любил играть в Воронеже: «Кот был
совершенно чёрный, без единого пятнышка, с огромными изумрудными глазами.
Смотрел он на человека всегда пристально, и в глазах был вопрос с оттенком
презрения» [5, с. 53].
Акмеист помещает кота в
мифологический русский мир: «Там, где огненными щами / Угощается Кащей, / С
говорящими камнями / Он на счастье ждёт гостей - / Камни трогает клещами, /
Щиплет золото гвоздей» [1, т. 1, с. 215]. В прототипе героя было, по
воспоминаниям хозяйки, «нечто зловещее, ведьмовское, таинственное» [5, с. 53].
Немудрено, что мифологический образ
кота связан с Кащеем и несёт в себе «тоскливое предчувствие беды, беспокойство» [5, с. 53]: «У него в покоях спящих /
Кот живёт не для игры - / У того в зрачках горящих / Клад зажмуренной горы, / И
в зрачках тех леденящих, / Умоляющих, просящих - / Шароватых искр пиры...» [1,
т. 1, с. 215].
Итак, мифологема «кот» в мужской, детской
и женской ипостасях функционирует на протяжении всего творчества О.Э.
Мандельштама и сопрягается с темами творчества, революции, утраты культурной
памяти. В 1912 и 1932 годах образ кота
используется в литературной пародии. Детская ипостась мифологемы – котёнок –
посредством темы детства организует космический хронотоп вечности и
бесконечности. Женский вариант - кошка
– знаменует разрушение коммуникации и речи. В финальном стихотворении «Оттого
все неудачи…» акмеист обращается к русской мифологической картине мира.
Можно сделать вывод о репрезентации
мифологемы «кот» в синтезе европейской и национальной традиции, который
имманентен поликультурной природе акмеизма и художественному миру поэта.
Обращение к языческому мифологическому образу помогает О.Э. Мандельштаму
обрести «выход из национального распада, из состояния зерна в мешке к
вселенскому единству» («Пшеница человеческая», 1922)
Литература
1. Мандельштам О.Э. Полное собрание сочинений и писем. В 3 т. –
М.: Пресс-Плеяда. 2009-2011. Т. 1. Стихотворения // Сост., подг. текста и комм.
- А.Г. Мец. Вступ. ст. - акад. Вяч. Вс. Иванов. 2009. – 808 с. Т. 2. Проза //
Сост. - А.Г. Мец. 2010. – 760 с.
2. Словарь русского языка. Изд. 3-е // Сост. С.И. Ожегов. Под
ред. акад. С.П. Обнорского. – М.: ГИНС, 1953. – 848 с.
3. Вовк О.В. Энциклопедия
знаков и символов. – М.: Вече, 2006. – 528 с.
4. Бидерманн Г. Энциклопедия
символов: Пер. с нем. / Общ. Ред. и предисл. Свенцицкой И.С. – М.: Республика,
1996. – 335 с.
5. Штемпель Н.Е.
Мандельштам в Воронеже: воспоминания. – М.: Мандельштамовское общество, 1992. –
146 с.