Воробьева А.Н.
Доктор филологических наук,
Самарская государственная академия культуры и
искусств
КУЛЬТУРНЫЕ КОДЫ В ЛИТЕРАТУРНЫХ СЮЖЕТАХ ХХ-ХХI В.В.:
УТОПИЯ И ТРАДИЦИЯ
Главный герой романа А.Платонова
«Чевенгур» (1927) Саша Дванов, самый искренний из коммунистов города, в полной
мере испытавший нищету и сиротство, вынашивает особенную, отдельную и от нового
города для пролетариев, и от всего мира матрицу культуры, поощряя культурную
темноту и невежество чевенгурцев. «Он в душе любил неведение больше культуры:
невежество – чистое поле, где еще может вырасти растение всякого знания, но
культура – уже заросшее поле, где соли почвы взяты растениями и где ничего
больше не вырастет. Поэтому Дванов был доволен, что в России революция выполола
начисто те редкие места зарослей, где была культура, народ как был, так и
остался чистым полем, - не нивой, а порожним, плодородным местом. И Дванов не
спешил ничего сеять…» [1, 306-307]. В последующей советской литературной истории культурная проблема претерпит
принципиальную поправку и выровняется в другую сторону. Но истинно народной
относительно культуры оказалась именно
позиция Платонова: народ не умел или не пожелал засевать культурное поле
после революционной прополки, и сами революционеры поощряли это нежелание.
Инстинктивное чутье Саши Дванова сработало поразительно точно: он безошибочно распознал самое эффективное
средство в борьбе за свой простодушный коммунизм. Но это же чутье подсказало
ему гибельную участь любимого Чевенгура как
последствие пустующего места культуры. За это свое «чистое» простодушие
Саше придется заплатить жизнью.
И вот оно, «последствие»: в романе «Кысь»
(2000) Т.Толстая как будто без всякого перерыва после «Чевенгура» констатирует
все то же чистое поле невежества, посреди которого одиноко звучит все тот же
безнадежно горький недоуменный вопрос героя о книге, «где все сказано». А в
ответ слышит высокомерный ответ возносящегося над костром главного истопника,
одного из «прежних», оставшихся в Федор-Кузьмичске Никиты Иваныча: «Азбуку
учи!». Так и «учат» оставшиеся в культурном неведении потомки Чевенгура и не
выучат никак азбуку культуры, потому что не знают, что означает учить
что-либо вообще. Жители бывшей Москвы, съежившейся в процессе культурной
деградации до невнятного поселения мышеедов, вскоре переименованного в еще
более дикое название Кудеяр-Кудеярычск, не знают понятия времени (единица его
измерения – до и после Взрыва), у них нет ни искусства, ни общества, ни
будущего. В.Пелевин развернул историческую подоплеку этого культурного тупика в
романе «Ампир В» (2006), изобразив в составе будущего мира (это Россия) две
неравные силы: вампиров, сосущих «баблос» (грубое обозначение крови), и людей,
поставляющих им эту «красную жидкость» (облагороженное название крови). Для
них-то конструируется примитивная модель культуры, назначение которой –
содействовать тому, чтобы первые как можно дольше использовали вторых, а те не
роптали бы. В школе для новообращенных вампиров преподаются два предмета –
гламур и дискурс. Халдейский преподаватель Калдавашкин говорит Раме Второму:
«Ваше поколение уже не знает классических культурных кодов. Илиада, Одиссея –
все это забыто. Наступила эпоха цитат из массовой культуры, то есть предметом
цитирования становятся прежние заимствования и цитаты, которые оторваны от
первоисточника и истерты до абсолютной анонимности» [2, 273].
На огромном временном протяжении своего
существования и развития культура концентрировалась в своеобразные «системные
блоки», каждый из которых выдвигал особо значимые идеи и образы и заключал их в
собственные коды, с помощью которых культурные эпохи должны были безболезненно
сменять друг друга и тем продолжать и укреплять культурную традицию.
Так, кодовым обозначением культуры Возрождения становится Шекспир (Гамлет), в
Просвещении – Гете (Фауст) и т.д. В русской культуре символикой кодового уровня
обладают былинные (Илья Муромец) и сказочные (Иван-дурак) герои, в литературе –
Обломов, в котором З.Хайнади справедливо усматривает «претекст созерцательного,
недееспособного и пассивного русского человека», восходящего своими корнями «к
временам Новгородской Руси и былинной эпохи» [3, 369]. Все эти персонажи
содержат сущностную черту культуры – память, которая, если не
прерывается чрезвычайными событиями исторического масштаба, оберегает и
защищает традицию, следя за ее ровным и устойчивым состоянием.
Диалектика развития человеческой жизни такова, что наряду с традицией
всегда просматривается ее противоположность – утопия. Культура не может
избежать утопического соблазна любой революции, природа которой всегда
направлена против традиции. В то же время сама по себе утопия в процессе
эволюции превращается в традицию, и это особенно четко просматривается в
литературной утопии, как самой совершенной и единственной утопии в полном
смысле этого слова. Утопия с присущей ей магической мечтой о несбыточном,
невероятном и желанном будущем пробивается сквозь вековечные правила и устои,
сложившиеся в прочную традицию. «И не случайно, разумеется, - пишет известный
польский исследователь Е.Шацкий, - утописты так часто прибегали именно к этой
форме высказывания – к ‟говорящим картинам”, а не к отвлеченным
рассуждениям» [4, 20]. Здесь-то, в этих картинах-образах и происходит
«закладка» культуры как памяти человечества, назначение которой – тщательно
собирать и бережно хранить культурное наследие. А.Эткинд пишет:
«У нас нет другого пути и способа помнить предков, воображать их, восхищаться
ими и горевать о них, кроме как через образы, которые предоставляет культура. У
литературоведа и историка культуры здесь есть свои задачи, которые больше
некому решать. Методы социологии не помогут понять, из чего сделаны фикции
памяти» [5, 194].
Культура – это память человечества о самом себе, закодированная в
образах. В этом ее отличие от цивилизации, цель которой – комфорт
существования, а для его обеспечения нужны все новые и новые научно-технические
изобретения, которые рано или поздно себя исчерпывают и забываются, вынужденные
уступить другим новинкам. И культура, и цивилизация имеют одну общую точку –
искус, соблазн. Первая манила красотой, счастливой гармонией душевных
состояний, духовного преодоления внутренних и внешних конфликтов, связанных со
страхами перед болью, смертью. Вторая – материальными возможностями реализации
культурных запросов. Об этом Е.Герцык писала: «Проблема культуры есть проблема
взаимодействия духа и материи мира» [6, 288]. Утопия балансирует между духом и материей в составе человека, стремясь
найти способ их успокоительного примирения. Она изыскивает причины общественной
неустроенности человечества и предлагает проекты счастья для всех, и так как
делает это очень давно, сама превращается в традицию.
В ХХ веке, когда все непонятные,
неистолкованные и потому кажущиеся беспричинно-абсурдными явления жизни
достигают кризисной массы, утопический искус оказался «под рукой» как наиболее
эффективное средство для разрешения тотального стресса человечества. Утопия
материализовалась в практике жизни (в российской истории это Советский Союз,
наиболее яркий и наглядный опыт утопии, изощренно мимикрирующий до сих пор и в
интересующей нас сфере). Искус, содержащийся в самом понятии искусства,
указывает на его изначальную утопичность в том смысле, что оно всегда увлекает
соблазном другой, желанной жизни и никогда не реализует ее в реальности,
потому что всякая попытка буквального перенесения образа в реальность сразу
обрушивает и образ, и саму реальность в бездну невозврата к традиционным нормам
экзистенциального равновесия в обществе. Образ развоплощается, утрачивая
эстетическую продуктивность, а реальность напротив превращается в образ
маловразумительного хаотического метания от одной крайности к другой.
Показательна в этом смысле заданная в советском искусстве парадигма идеализации
действительности и нового советского человека [7]. Как указывает
немецкий исследователь тоталитарных режимов Ханс Гюнтер, искусство 1930-х годов
стало «восполнением действительности» и «миражом, долженствующим скрыть
уродства жизни»: «‟Прекрасные” образы, производившиеся в СССР, были
неотделимы от ‟безобразных” соответствий в реальной жизни. Здоровые юные
тела ‟нового человека” отсылали к изможденным голодом и болезнями телам
заключенных в концлагерях, смех кинокомедий – к суровости действительной жизни,
праздники и торжества – к напряжению советских будней, полные энтузиазма
картины и романы, посвященные ‟социалистическому строительству”, - к
эксплуатации рабочей силы государством, монументальная архитектура – к жизни в
коммунальных квартирах, а изобилие Всесоюзной сельскохозяйственной выставки
1939 года – к нищете деревни. Прекрасная видимость оставалась всегда
незавершенной, неполной и стала распадаться, когда ее не могло уже больше
поддерживать исходящее от диктатуры насилие» [8, 19 – 20].
Приведенные примеры победы утопической
культуры напрямую следуют из романтических культурных обещаний русской
революции 1917 года, которая была самой кардинальной и масштабной попыткой
отказа от традиции. Об этом написано множество литературных произведений в
раннесоветское время, которые тогда воспринимались как революционный манифест,
а сейчас читаются как культурный метатекст революции. Знаменитые строки
В.Кириллова из его стихотворения «Мы» - «Во имя нашего завтра сожжем Рафаэля,
/Разрушим музеи, растопчем искусства цветы» – сегодня, в новом культурном
контексте России, воспринимаются как буквальная реализация этого
нечеловеческого призыва, как утопический символ всякой революции. Все
последующие культурные трансформации в России свидетельствуют о том, что они
вели общество не только к культурной изоляции страны от остального мира, но и к
нравственной его деградации.
И на исходе советской власти
(1990-е годы) в литературе создалась странная
ситуация, потенциальной опасности которой тогда не очень заметили:
настрадавшись от идеологических и нравственных советско-пуританских запретов,
многие творцы искусства, вырвавшись из андеграунда, радостно вкусили сладость
запретного плода. Помимо игр с ненормативной лексикой, стыдливого советского
читателя повергли в эстетический шок, предложив обнаженную физиологию в русле
основного инстинкта. Образ культурного распада в мировом масштабе, отнесенный в
будущее (2060-е годы), предстает в романе Л.Горалик и С.Кузнецова «Нет» (2005).
Вся киноиндустрия, которая работает на
зрелищные потребности общества будущего, переходит в полное владение
порнографии (проявление все того же основного инстинкта, ничем уже не
обузданного). Фильмы изображают жестокие, кровавые сцены насилия, мучительных
пыток и даже замедленных убийств. Ощущения от фильма, собственные и чужие,
записываются на бионы (нечто вроде «ощущалок» у О.Хаксли) – маленькие
браслетики с кнопочкой, способные погружать зрителя в фантомный, но физически
ощутимый мир, многократно увеличивающий реальные впечатления в желанном
направлении (вместо наркотиков, которые постепенно выходят из употребления
вследствие исчерпанности). Чем талантливее изображают актеры и актрисы (мучают
женщин, морфированных под девочек-«Лолит», и натуральных детей) телесные боли,
тем выше ценится бион. Порнография вытесняет не только «нормальное» кино, но и
всю «нормальную» культуру, например, художественную гимнастику, потому что с
точки зрения политкорректности секс – это естественно, а гимнастика –
противоестественно. Р.Гальцева, указывая на опасность быстрого и резкого снятия
всяких запретов на тематическое содержание и вольные интерпретации
телевизионных передач (на грани утраты стыда), на публичное обсуждение прежде
запретных зон частной жизни, пишет: «Исчезли не только таинства, но и тайны;
жизнь оказалась не только расколдована, демифологизирована, но и детабуирована,
освобождена от запретов. Однако <…> взамен упраздненных появилась масса
новых запретов. Произошло перемещение табу из глубинной сферы сакрального,
таинственного в область горизонтально-поверхностного, где никто не должен иметь
ничего сокровенного, а равно и отклоняющегося во взглядах от общественного
мнения. Все это переносит нас в ‟Прекрасный новый мир” О.Хаксли
<…>» [9,129].
В
этом «дивном» мире (роман Хаксли «О дивный новый мир» написан в 1932 году)
достигнуто всеобщее счастье благодаря продуманному (в числе прочих факторов)
культурному проекту, суть которого – предельное упрощение искусства до уровня
«ощущалок», способствующих интеллектуальной деградации общества. И это уже не только угроза, плотно зависшая над
культурой, это – вопрос жизни и смерти самого человечества, потому что с
изъятием Шекспира как символа культуры в обществе происходит необратимый
нравственный надлом. А вскоре появится блистательная «Игра в бисер» Г.Гессе
(1943), чтобы, вступая в контекстную перекличку с «Дивным новым миром», в
атмосфере фантастически кровавой войны, предложить человечеству еще одну
утопию, чисто культурную, бескровную.
Литература
1. Платонов А. Ювенильное море. –
М.: Современник, 1988.
2. Пелевин В. Ампир В. М.: Эксмо, 2006.
3. Хайнади З. Обломов как анти-Фауст
// Вопросы литературыивным новым миром». - №4. – 2010.
4. Шацкий Е. Утопия и традиция. – М.:
Прогресс, 1990.
5. Эткинд А. Под строгим надзором //
Новое литературное обозрение. - №4 (98). - 2009.
6. Герцык Е. Эдгар По. Избранные
главы // Новое литературное обозрение. – 2001. - №6 (52).
7. По определению Б.Полевого – настоящего
человека, которого он описал с реального героя войны в «Повести о настоящем
человеке» (1946).
8. Гюнтер Х. О красоте, которая не смогла
спасти социализм // Новое литературное обозрение. - №1 (101), 2010.
9. Гальцева Р. Это не заговор, но…//
Новый мир. – 1998. - №1.