Филологические
науки/8. Родной язык и литература
Большаков А.А.
Калужский государственный университет,
Россия
Два проблемных стихотворения: к
вопросу циклизации философского цикла «Элегии и думы» А.А. Фета.
Опубликованный
в годы зрелого творчества Фета цикл «Элегии и думы» (1883) представляет большой
интерес для отечественного литературоведения как образец
художественно-литературной рецепции философии Шопенгауэра. Однако в
исследованиях факт влияния концептуального пессимизма на лирику поэта уводит на
второй план хрестоматийные, но важные структурные темы, в частности, вопрос о
принципе циклизации как формообразующей единице цикла «Элегий». Ни Д.Д. Благой [1], ни М.А. Монин [2] в своих работах не касались его, а общий
вывод их был сходен с заключением И.С. Андреевой и А.В.Гулыги, исследовавшим
судьбу Шопенгауэрианских идей в русской культуре вообще [3].
С опорой на
философию немецкого мыслителя мы можем дефинировать концепцию цикла следующим
образом: диалектика жизни и смерти заключается в непрестанной борьбе
объективаций мировой воли (“солнца мира” у Фета [4, 14-15]), в которой не
всегда побеждают (в рамках земного существования) высокоорганизованные
организмы.
Затруднённый
синкопированный ритм цикла осложняется дезорганизацией сюжетной линии:
тянущиеся нити элегических размышлений, вплетённые в канву одиссеи лирического
“я” автора по местам памяти, обрываются рядом лишних, в первом приближении,
стихотворений, посвященных историческим датам культурной и политической жизни
России, «К памятнику Пушкина» (1880) и «День искупительного чуда» (1881).
За
разрешением вопроса о необходимости включения данных элементов в цикл,
обратимся к двум элегиям, окольцовывающим проблемные стихотворения.
Предшествующая им «Измучен жизнью, коварством надежды» (1864) важна
предпосланным эпиграфом из «Parerga und
paralipomena» Шопенгауэра, в котором речь идет об
иллюзорности событийного времени, протекающего в головах людей, видящих жизнь,
как один сон на всех. Сама элегия есть медитация на тему созерцания “вещей в
себе” и обращение во второй её части к погибшей возлюбленной, растворившейся в
“солнце мира”, – важный мотив цикла: существование в человеке мирового света,
стремящегося вернуться в лоно своего источника (см. «Томительно-призывно и
напрасно…» (1871)), в чём мы видим попытку удовлетворить разочарование
лирического субъекта по поводу умаления земной жизнью человеческой природы. Два
следующих за ним стихотворения присовокупляются к первой части элегии «Измучен
жизнью, коварством надежды» и её философскому эпиграфу как иллюстрации к
определению времени: в мире иллюзий дело гениев профанируется обывателями, но
само по себе оно остается бессмертным. В свою очередь, три вышеуказанных
стихотворения идейно примыкают к следующему «Когда Божественный бежал людских
речей» (1874), где библейский сюжет аккомодируется под Шопенгуэра. Согласно
философу, люди представляют собой целокупный организм с тожественной жизненной
программой, с той лишь разницей, что гении с ней справляются, а «продукты фабричного
производства» – нет [5,
173].
Религиозные пророки и люди искусства как единое существо несут на себе общее
бремя испытаний мира. В стихотворении «Когда Божественный бежал людских речей»
Иисус Христос подвергается только одному искушению – гордости житейской (1 Ин.
2;16), а два других оказываются как бы внесценическими, но они даются косвенно
без прямых реминисценций в двух предыдущих: искушение хлебом – похоть плоти – в
стихотворении «К памятнику Пушкина» («Кому
печной горшок всех помыслов предел…» [4, 17]), а искушение чудом – похоть
очей – в стихотворении «День искупительного чуда». Таким образом, поэт-пророк и
царь-помазанник оказываются на одной горизонтали с пророком и помазанником
Иисусом Христом, как три объективации мировой воли, равные по силе. Любопытно,
что далее такой же энергетически мощной объективацией окажется восставший из
гроба герой цикла (см. «Никогда» (1879)). С одним существенным но – на земле он окажется один, – как
символ одинокого гения, – что будет для него ужасающим фактом бессмысленного
бытия без Другого («Куда идти, где некого
обнять?» [4, 24]). Дуализм субъекта лирического высказывания воплощен в
экзистенции мировой души – «солнца мира», внутри которой в последнем акте
статического «существования-небытия-нирваны» сопряжены два природных начала –
мужское и женское. Как видим, за Шопенгауэром Фет следует не до конца. На это
противоречивое, вольное прочтение и указывали М.А. Монин и Д.Д. Благой
Судьба
человека как такового, судьба мужчины и женщины остались неразгаданными для
героя цикла «Элегии и думы», потому завершающим является стихотворение
шестидесятых годов «Жизнь пронеслась без явного следа» (1864) (совершается как
бы некий реверс), где мы ощущаем тихий и холодный страх смерти умирающего
лирического субъекта на заснеженном болезненном одре.
Литература:
1.
Благой, Д. Поэт-музыкант: (К 150-летию со дня
рождения А. А. Фета) // Известия Академии наук СССР. Отделение литературы и
языка. – Т. XXIX. Вып. 5. – М.: Изд-во АН СССР, 1970.
2. Монин,
М. А. Толстой и Фет. Два прочтения Шопенгауэра: Из истории
отечественной философской мысли // Вопросы философии. – 2001. – N 3.
3. См. Андреева И. С,
Гулыга А. В. Шопенгауэр. – М.: Мол.
гвардия, 2003.
4.
Фет, А.А. Вечерние огни. – М.: Наука, 1981.
5. Шопенгауэр, А. Собрание сочинений: В 6 т.: Т. 1: Мир как воля и
представление: Т. 1 / Пер. с нем. Ю. Айхенвальда; Под ред. А.А. Чанышева. – М.:
Республика; Дмитрий Сечин, 2011.