К.иск. Стеклова
И.А.
Пензенский
государственный университет архитектуры
и строительства, Россия
Концепция смыслообразования в архитектуре
Фантом метафизических
обобщений, укрупнений, прогнозов завладел русской культурой XIX в. Романтизм с его манией извлекать потаенные смыслы
занесло и в архитектуру, за добычей чего-то сверх пользы, прочности, красоты.
Для пытливых творцов отражение этого предмета в разных искусствах казалось
подлиннее, чем отражаемое, пленяло более высокой одухотворенностью. Хотя в архитектуре
России, как и в архитектуре других стран,
романтизм не создал самостоятельной системы формообразования, он,
будучи передовым ракурсом мировосприятия, сильно повлиял на процессы
такового. В частности, поиски одухотворенности архитектуры, помимо ее
стихийного программирования с необратимой путаницей декларируемых реалий и
идеалов, перенаправили созидательный пафос профессионалов на освоение
памятников собственной истории. И профессионалы, и обыватели начали открывать
исторические залежи архитектуры не только воочию, но и через вдохновляющую
стереоскопию описаний, выхваченных зоркостью Карамзина, Батюшкова,
Жуковского, Чаадаева, Гоголя, Одоевского, где проявились философия, эстетика,
этика и т.д. Вряд ли случайно резко активизировалась тогда и архитектурная
наука. Так что, если попробовать наложить траекторию совершенствования
русского художественного слога на траекторию развития русской архитектуры,
можно увидеть, как молодая азартная литература консолидировала архитектурную
мысль в искусстве и науке и возвысила ее до фактора атакующего воздействия на
практику. Вероятно, из этого же пробного причинно-следственного наложения
выводится и уклон отечественной культуры в мифологизацию архитектуры – то
поразительное засилье архитектурного идеализма, что блокирует в России неотложные
проблемы архитектурного наследия и сегодня.
Рабочая гипотеза данного
исследования заключается в предположении воздействия художественной литературы
на русскую архитектуру через стабилизацию ее романтизированных смыслов.
Собственно, в онтологии познания, погруженного в диалектику языка, нет сомнений
в том, что именно художественная литература, особо поэзия, способствует
формированию смыслов вообще. Истолкование
предельной компрессии поэтического слова стало, например, одной из
излюбленных дискуссионных площадок герменевтической философии, с позиций
которой магнетически интонированные формулы должны играть в анализе смыслообразования
в архитектуре роль самого авторитетного фильтра. Смыслы архитектуры, как и
остальные смыслы действительности, жаждут взаимности в откровении поэтического
слова, ищут его. Впрочем, бывает, что не ищут, а невольно обнаруживаются от
посторонних попаданий, сделанных, скорее всего, мимоходом. Иногда эти попадания
и указывают на цель, впитываясь от расплескивания чьего-то избыточного дара, в
том числе, не редкого, а уникального. Речь – о
бессрочных по значимости и сверхорганичных по читательскому усвоению
результатах некоего встречного движения: о наращиваемой с отроческих лет
расположенности А.С. Пушкина к контакту с архитектурой и об архитектуре,
прорывавшейся в поэзию и прозу молчаливо, но настойчиво.
Мотив для актуализации данной
гипотезы – в желании видеть необъятную культуру максимально целостно. В
ситуации нынешнего мировоззренческого кризиса, когда все отношения
приблизительны и зыбки, только здесь приходится отыскивать универсалии,
константы, абсолюты, прочерчивать связи между ними для схватывания искомой
целостности. В данном случае, литература с признанным гением в центре и
архитектура с плеядой блестящих мастеров нависают в поле отечественной культуры
совсем близкими вершинами. И продолжают таковыми оставаться, оправдывая статус
ее классических опор безостановочной эффективной работой, перекрывающей мощным
интеллектуально-духовным содержанием саму современность. Обращение к смыслообразованию
через творчество А.С. Пушкина исходит из
обнадеживающего позитива именно этого автора, претворенного в русском
языке полнее, чем у кого-либо, в частности, в представлениях об архитектуре.
Смыслы, привнесенные сюда крупнейшим интеллектуалом и эстетом,
персонифицировавшим эпоху самых грандиозных в России проектов, актуальны и для профессионального осознания беспредельной
ответственности зодчества, и для всеобщего осознания универсальных
ценностей культуры.
Размышляя о будущем зодчества,
А. В. Иконников надеялся, что архитектурный поиск будет перенаправлен с
проблем визуальной формы на проблемы развития смыслов, которые эта форма несет.
Возвысить над профессиональным маневром гуманную стратегию управления
смыслообразованием, интегрирующим разнородную данность
предметно-пространственной среды, – заманчиво, но трудно уже на уровне концепции.
Не потому, что область изучения смыслов, транслируемых визуальной формой,
была локализована по академическим меркам недавно, в последние десятилетия
ушедшего столетия, но потому что эти смыслы претендуют на идейные обоснования,
принадлежащие всей культуре. Они вырабатываются в диалектике иерархического
взаимопроникновения ее материальных и духовных ценностей, где одни, тотально
значимые, занимают центральную и фундаментальную позицию, другие –
вспомогательную. То есть, формальные смыслы неоспоримо фундаментальной архитектуры
перенимают и распространяют универсальные смыслы культуры.
В целом, суверенная
архитектурная наука, замкнутая традиционными текстовыми и графическими
документами, с этим согласилась, признавая, что оговариваемые смыслы рождаются
на свободе, вызревают в родственных и отдаленных системах искусства, оформляются
в независимых интеллектуальных пределах. Существенной для нее стала и
рефлексия иконическая, прежде всего, оптика изобразительного искусства, и
рефлексия словесная. Например, то, что русское зодчество со второй трети XIX в. выпало из обоймы государственных приоритетов,
прямо относится ведущими историками архитектуры к усилению роли литературы.
По их мнению, архитектурная форма тогда стала подчиняться слову –
сводному тексту, большинство непосредственных сочинителей которого входили в
окружение А. С. Пушкина.
Настоящее положение дела
сложилось на фоне единодушного признания вклада основоположников словесности в
мировую архитектуру, где есть согласие с подвижничеством Гомера, Данте и
Шекспира, с отдачей готической волны классицизма
от рыцарских романов
Вальтера Скотта, с воздействием французских утопистов на ампир дворянских гнезд или немецких
сентименталистов на бидермайер
разночинских интерьеров и т.п. Притом что многие литературные вершины
архитектуроведением давно задеты, проблема влияния архитектуры на А.С.
Пушкина, как и персонального влияния творчества А.С. Пушкина на архитектуру, обозначена до сих пор не
была. Ситуация вопиющего пробела усугубляется тем, что теория и история архитектуры
уже освоены культурологией, занятой общей типологией мира ценностей, и
искусствоведением, обнаружившим внутренние
аналогии между такими откровенно несопоставимыми явлениями, как искусство,
литература, философия, общественно-политические течения, религиозные движения
и т.д. Они все чаще погружаются в чужие гуманитарные измерения – в семиотику, лингвистику,
психологию, антропологию, экологию и т.д., рассматриваются в формате утопического мышления с проектностными
качествами нереализованных альтернатив. В приоритетном анализе геометрических,
архитектонических или стилистических структур эволюция архитектурных
форм и композиций стала так или иначе
соотноситься с базовыми и культурными универсалиями миропонимания, установленными
как бы в стороне.
Ощущение сближенности
искусства А. С. Пушкина и русского зодчества проскальзывает, скорее, у
исследователей литературы. Это понятно: если результат таковой в архитектуре
не прояснен, то в поэзии и прозе Пушкина он отпечатан черным по белому.
Притом что пересечение со столь обыденной предметностью нередко выпускается,
выдающиеся знатоки, заложившие безбрежную науку о Пушкине, отдавали должное
значению архитектуры в изображениях Царского села, Санкт-Петербурга, Москвы,
Кавказа, деревенских усадеб и приуральских крепостей. Реальные архитектурные
пространства рассматривались ими не только в качестве вспомогательной
декорации, но как фактор продвижения сюжетов. Одно из них, предъявленное событийно,
максимально крупным планом в поэме «Медный
всадник», резонирует с пониманием своей прототипической сущности до сих
пор. Более того, оно заразительно – настолько, что вызывает интерес к менее
выдвинутым в других текстах подобиям, фонам, боковым деталям, символам и т.д.
Для осмысления последних достаточно того, что они предшествуют или наследуют
стихам, за каждым словом и порядком слов которых стоят конкретные
природно-географические, культурно-исторические, архитектурно-стилистические
обстоятельства Санкт-Петербурга.
Данный ракурс получил наиболее
веское раскрытие у В.Н. Топорова и его соратников, в исследовании так
называемого петербургского текста. Обнаружилось очевидное: новшества на невских
берегах показали себя столь провокационно, что способствовали размножению редкостно схожих и устойчивых
ассоциаций. Если миф – вымысел художественной образности, доведенной до
предельного обобщения символа, приобретающего сюжет, эти ассоциации отрывались
от банальной натуры, чтобы резонировать с ее мифопоэтической символикой. В
результате мифологизации как процесса накопления текстов мифологического
класса, и добрая, и недобрая слава о петербургской архитектуре разнеслась
стихами и прозой. Пространственный
образ города стал символизировать
русскую историю имперского периода и расшифровывать ее проблематику. В
некотором смысле, этот образ раздвоился, отбросив, как тень, миф о себе на свободу
беспрерывного самовоспроизведения. Непревзойденно солидарное, вопреки
всяческой разобщенности, сотворение мифа Санкт-Петербурга заставляет
углубляться в закономерности взаимодействия мифа и утопии как проекта, который
взрывает существующий в данный момент порядок вещей и исправляет мир.